КАК ПОЗНАКОМИЛИСЬ
ГОГОЛЬ И ПУШКИН?
КАК ПОЗНАКОМИЛИСЬ
ГОГОЛЬ И ПУШКИН?
Николай Гоголь со школьной скамьи зачитывался произведениями Александра Пушкина и был его преданным поклонником.
Николай Гоголь со школьной скамьи зачитывался произведениями Александра Пушкина, был его преданным поклонником, поэтому, только переехав в Петербург в 1828 году, решил нанести поэту визит. Поборов застенчивость и смущение, Гоголь без приглашения нагрянул на квартиру Пушкина, но дальше порога попасть, увы, не смог. Слуга сказал начинающему писателю, что хозяин почивает, потому что всю ночь «в картишки играл». По воспоминаниям критика Павла Анненского, для Гоголя это было страшным ударом, ведь он всегда представлял своего кумира не иначе как «окруженного постоянно облаком вдохновения».
Встретиться с Пушкиным Гоголю удалось только спустя два года, в 1831 году, на даче поэта Петра Плетнёва. Пушкин высоко оценил литературный талант молодого коллеги, когда осенью того же 1831 года вышли в печать гоголевские «Вечера на хуторе близ Диканьки». «Вот настоящая веселость, искренняя непринужденность, без жеманства, без чопорности. А местами какая поэзия!..» — писал поэт.
Авторы продолжили общение, и скоро их отношения стали действительно дружескими. Пушкин подкидывал Гоголю идеи и сюжеты для новых произведений, например для «Ревизора» и «Мертвых душ», порой хлопотал о постановке его пьес, выводил Гоголя в свет и пытался привлечь к нему внимание широкой аудитории. Сам же Гоголь беспрекословно выполнял советы Пушкина, прислушивался к его мнению и «ни одну строку не писал без того, чтобы не воображал его перед собою».
Николай Гоголь тяжело переживал смерть наставника и друга. Его знакомые отмечали, что писатель выглядел невероятно удрученным, долго не мог возобновить работу над «Мертвыми душами», которые писал как раз в 1837 году, горько тосковал по Пушкину. «Ты знаешь, как я люблю свою мать; но если б я потерял даже ее, я не мог бы быть так огорчен, как теперь: Пушкин в этом мире не существует больше», — писал Гоголь своему другу Александру Данилевскому.
Николай Гоголь со школьной скамьи зачитывался произведениями Александра Пушкина, был его преданным поклонником, поэтому, только переехав в Петербург в 1829 году, решил нанести поэту визит. Поборов застенчивость и смущение, Гоголь без приглашения нагрянул на квартиру Пушкина, но дальше порога попасть, увы, не смог. Слуга сказал начинающему писателю, что хозяин почивает, потому что всю ночь «в картишки играл». По воспоминаниям критика Павла Анненского, для Гоголя это было страшным ударом, ведь он всегда представлял своего кумира не иначе как «окруженного постоянно облаком вдохновения».
Встретиться с Пушкиным Гоголю удалось только спустя два года, в 1831 году, на даче поэта Петра Плетнёва. Пушкин высоко оценил литературный талант молодого коллеги, когда осенью того же 1831 года вышли в печать гоголевские «Вечера на хуторе близ Диканьки». «Вот настоящая веселость, искренняя непринужденность, без жеманства, без чопорности. А местами какая поэзия!..» — писал поэт.
Авторы продолжили общение, и скоро их отношения стали действительно дружескими. Пушкин подкидывал Гоголю идеи и сюжеты для новых произведений, например для «Ревизора» и «Мертвых душ», порой хлопотал о постановке его пьес, выводил Гоголя в свет и пытался привлечь к нему внимание широкой аудитории. Сам же Гоголь беспрекословно выполнял советы Пушкина, прислушивался к его мнению и «ни одну строку не писал без того, чтобы не воображал его перед собою».
Николай Гоголь тяжело переживал смерть наставника и друга. Его знакомые отмечали, что писатель выглядел невероятно удрученным, долго не мог возобновить работу над «Мертвыми душами», которые писал как раз в 1837 году, горько тосковал по Пушкину. «Ты знаешь, как я люблю свою мать; но если б я потерял даже ее, я не мог бы быть так огорчен, как теперь: Пушкин в этом мире не существует больше», — писал Гоголь своему другу Александру Данилевскому.
Фёдор Моллер. Портрет Николая Гоголя. 1840-е
Государственный исторический музей, Москва
Василий Тропинин. Портрет Александра Пушкина. 1827
Всероссийский музей А.С. Пушкина, Санкт-Петербург
Фёдор Моллер. Портрет Николая Гоголя. 1840
Ивановский областной художественный музей, Иваново
Орест Кипренский. Портрет Александра Пушкина. 1827
Государственная Третьяковская галерея, Москва
Фёдор Моллер. Портрет Николая Гоголя. 1841
Государственная Третьяковская галерея, Москва
Иван Айвазовский, Илья Репин. Прощание Пушкина с морем. 1877
Всероссийский музей А.С. Пушкина, Санкт-Петербург
Александр Иванов. Портрет Николая Гоголя. 1841
Государственный Русский музей, Санкт-Петербург
Фомичев С. А. (Санкт-Петербург), д.ф.н, научный сотрудник Института русской литературы «Пушкинский Дом» РАН / 2004
Даниил Хармс как-то, по привычке мрачно, пошутил (возможно, имея в виду как раз литературоведческие штудии на тему «Пушкин и Гоголь):
«Гоголь падает из-за кулис на сцену и смирно лежит.
П у ш к и н (выходит, спотыкается об Гоголя и падает). Вот черт! Никак об Гоголя!
Г о г о л ь (поднимаясь). Мерзопакость какая! Отдохнуть не дадут. (Идет, спотыкается о Пушкина и падает.) Вот черт! Никак об Пушкина споткнулся!
П у ш к и н (Поднимаясь). Ни минуты покоя! (Идет, спотыкается об Гоголя и падает.) Вот черт! Никак опять об Гоголя!
Г о г о л ь (поднимаясь) Вечно во всем помеха! (Идет, спотыкается об Пушкина и падает.) Вот мерзопакость! Опять о Пушкина!…»
Etc., etc., etc…1
Абсурдистское начало гоголевского творчества Хармсу было особенно близко. И в данном случае истина вывернута наизнанку. Творческое общение Пушкина и Гоголя было постоянным и по-своему непредсказуемым состязанием.
Общеизвестно, например, что сюжеты двух главных произведений Гоголя были подарены ему Пушкиным. Но только Гоголь мог в основу этих сюжетов заложить вакуумную призрачность: ничтожество, принятое за грозного ревизора, и нечто не существующее, обретшее коммерческую ценность.
В литературоведении неоднократно подвергалась сравнительному исследованию тема «маленького человека» и обычно подчеркивалось, что Гоголь здесь отталкивался от пушкинского опыта — в частности, от повести «Станционный смотритель». Это, конечно, справедливо, но в то же время гоголевская трактовка такого персонажа принципиально отлична от пушкинской. У Гоголя ничтожный по своему социальному положению герой всегда сохраняет стремление к неожиданному возвеличиванию. Таковы Попрыщин — испанский король, Хлестаков — ревизор, Башмачкин — вставший грозной тенью укора над Значительным лицом. Это ведет Гоголя к необходимости прибегать постоянно к условным формам искусства: к свободному освобождению от жестко детерминированной реальности, к гротесковому отображению противоречий жизни, к фантастическому сопряжению несопоставимого. Как это не похоже на Пушкина!
Первые книги прозы Пушкина и Гоголя («Повести покойного Ивана Петровича Белкина» и первая часть «Вечеров на хуторе близ Диканьки») вышли в свет почти одновременно. «Гоголь усвоил для «Вечеров», — замечает Г. А. Гуковский, — трехступенчатую композицию авторского образа, данную «Повестями Белкина» и известную еще ранее, — например, у Вальтер Скотта».2 Е. Н. Купреянова возражает на это: «Гоголь решительно ничего из «Повестей Белкина усвоить не мог, поскольку написал и сдал в типографию первую часть «Вечеров» до знакомства с Пушкиным, а вышла она несколько раньше «Повестей Белкина».3 Казалось бы, сказано убедительно. Однако реальная жизнь, равно как и живое общение двух великих писателей (пусть даже один из них только начинает свое поприще) всегда таят в себе неожиданные повороты, которые не всегда подчиняются правилам формальной логики.
Как показывают факты, косвенное влияние на окончательное оформление «Вечеров» Пушкин все же оказал. Известно, что в построении своей книги Гоголь воспользовался советом П. А. Плетнева, который, чтобы «оградить юношу от влияния литературных партий и в то же время спасти повести от предубеждения людей, которые знали Гоголя <…>, присоветовал ему «строжайшее инкогнито» и придумал для его повестей заглавие, которое возбудило бы в публике любопытство».4 Это свидетельство П. А. Куллиша, появившееся в печати еще при жизни Плетнева, а потому в высшей степени авторитетное. Опасение же насчет предвзятого отношения «литературных партий» к книге молодого прозаика было, очевидно, подготовлено сходными пушкинскими размышлениями в письме к Плетневу от 9 декабря 1830 г.: «Еще не все (весьма секретно). Написал я прозою 5 повестей, от которых Баратынский ржет и бьется — и которые напечатаем также Anonyme. Под моим именем нельзя, ибо Булгарин заругает» (XIV, 133).5 Не менее любопытно в сообщении Куллиша указание на то, что Плетневым было даже придумано заглавие книги — «Вечера на хуторе близ Диканьки»; топоним, здесь употребленный, был известен русскому читателю из новой поэмы Пушкина «Полтава» (вышла в свет в марте 1829 г.), где дважды упоминалось поместье Кочубея.
Гоголь вступал в литературу в атмосфере пушкинской эпохи. При этом нельзя не заметить по-своему разных направлений художественных исканий Пушкина и Гоголя на рубеже 1830-х гг. Окончательно оформленные в зоне непосредственных творческих контактов первые прозаические циклы Пушкина и Гоголя по сути дела принадлежат к разным эпохам русской литературы. В самом деле, — их, казалось бы, самоочевидная типологическая общность сильно преувеличена. Принцип циклизации двух книг несхож: у Гоголя используется проверенный, обычный для практики русских писателей тех лет и освещенный многовековой мировой традицией простейший способ объединения рассказов, якобы прозвучавших в дружеской компании, собравшейся в уединенном месте. «Повести» же Пушкина строятся принципиально иначе: дружеского круга собеседников здесь нет, рассказчик Белкин — хронист, передающий истории, слышанные им в разное время, от лиц, едва ли ему близко знакомых. Гоголь близок к миру своих героев, к тому же в первой части «Вечеров» условия «игры» им не реализованы до конца; вернее, они возникли позже самих рассказов, и потому в первой части «Вечеров» — вопреки установке в предисловии на неавторские речь и образ мыслей — голос подлинного автора звучит прямо и непосредственно, вступая в противоречие с миропредставлением условного «издателя». Как уже неоднократно отмечалось в литературе, Рудый Панько был бы не в состоянии передать напряженно-лирическую манеру рассказчика «Сорочинской ярмарки» и «Майской ночи» — поэта, мечтателя. Не желая жертвовать двумя самыми поэтичными повестями первой части своих «Вечеров», Гоголь уже в предисловии обнажает конфликтную несовместимость двух стилистических пластов книги. Выясняется, что четные повести рассказывает дьячок Диканьской церкви, а нечетные — приезжий из Полтавы (в нем Гоголь в 1831 г. иронически персонифицировал себя самого, — каким он был всего два года назад). Два эти оригинала находятся в ссоре, и Рудый Панько явно держит сторону дьяка. Во второй части «Вечеров» полтавский краснобай изгоняется с хутора, а тем самым — из книги.
Первоначально Гоголь считал, что, обладая запасом «малороссийских былей», он может продолжать «Вечера» в течение нескольких выпусков. Однако в начале второй части он заявлял: «Вот вам и другая книжка, а лучше сказать, последняя» (1, 106). Мир предания уже прямо сталкивается с современностью и в конечном счете оказывается незащищенным, призрачным, условным.
Даже в «Ночи перед Рождеством», сюжетно наиболее близкой к «Сорочинской ярмарке» и «Майской ночи», рассказ не обособлен вовсе от прозаической повседневности. Как можно догадаться, его ведет приезжий из Миргорода («приехал еще… вот позабыл, право, имя и фамилию… Осип… Осип… Боже мой, его знает весь Миргород! Он еще когда говорит, то всегда щелкнет наперед пальцем и подперется в боки…» — 1, 196). Повествуя о забавной небывальщине, он не может, однако, отрешиться от живых впечатлений — ср., например: «…ноги у черта были так тонки, что если бы такие имел яресковый голова, то он переломал бы их в первом казачке. Но зато сзади он был настоящий губернский стряпчий в мундире, потому что у него висел хвост такой острый и длинный, как теперешние мундирные фалды» (1, 202). Попутно, хотя и некстати, вспоминаются и сорочинский заседатель, и судья, и городничий, и подкормий, и канцелярист волостного писаря и пр. и пр. Современные подробности по-гоголевски (как у зрелого Гоголя) здесь представлены чрезмерно, но сам опыт бытописи писатель не в последнюю очередь черпает в пушкинских повестях, доводя его до гротесковых пределов.
В полной мере воссоздать творческие контакты двух писателей невозможно, но все-таки стоит попытаться выделить пушкинское начало в повестях, которые Гоголь писал летом 1831 г. и которые вошли потом во вторую часть «Вечеров на хуторе близ Диканьки».
Может показаться достаточно случайным некоторая сюжетная перекличка «Ночи перед Рождеством» с лицейской поэмой Пушкина «Монах», где использовано житие Иоанна Новгородского, слетавшего на бесе а Иерусалим.6 Но в том, что, изображая одураченного Вакулой черта, Гоголь вспоминал забавного бесенка из сказки о Балде, сомневаться, как нам кажется, не приходится.
Эти совпадения вовсе не покажутся случайными, если мы будем иметь в виду, что Гоголь наверняка читал Пушкину свои новые повести. Такое чтение предполагало какой-то отклик Пушкина. И было бы странно, если бы он не коснулся при этом интересовавших его тем.
Нельзя не обратить внимания и на то, насколько строже становится Гоголь в описаниях («напряженность» его стиля была отмечена всеми критиками, откликнувшимися на первую часть «Вечеров»):
«Последний день перед Рождеством прошел. Зимняя, ясная ночь наступила. Глянули звезды. Месяц величаво поднялся на небо посветить добрым людям, чтобы всем было весело колядовать и славить Христа…» (1, 201).
Здесь несомненны уроки пушкинской прозы (может быть, даже прямая пушкинская правка), как их понимал Гоголь. Вспомним его замечание, что Пушкин принялся за прозу, чтобы «не отвлекаться по сторонам и быть проще в описаниях».
Возможно, в обстановке царскосельских бесед произошло и окончательное оформление повести «Страшная месть». Судя по некоторым намекам, замысел ее относился к поре работы Гоголя на первой частью «Вечеров», но туда повесть не попала, подвергшись окончательной обработке летом-осенью 1831 г. Стилизованная под народную легенду, повесть, как известно, не имеет сюжетных аналогов в украинском (и русском) фольклоре. Безрезультатными оказались и поиски народно-поэтических мотивов песни бандуриста, венчающей повесть. Между тем уже запев «Воевал король Стефан с турчином» — отчетливо ориентирует песню на книгу П. Мериме «Гузла», анонимно изданную в 1827 г. сразу же приобретшую общеевропейскую известность в качестве «иллирийских песен», хотя подлинное их авторство в начале 1830-х гг. было уже раскрыто. «Впрочем, — походя, как общеизвестный факт, отмечалось в рецензии на книгу Н. Маркевича «Украинские мелодии», — еще скорее можно быть подражателем старине в стихотворениях, чем в мелодиях. И знаток ошибется иногда, читая таких подражателей, как Мериме, но еще не нашелся Мериме для напевов народных».7
Именно потому, вероятно, Гоголь в «Страшной мести» использует не сюжетику «Гузлы», а лишь прием: стилизует под народную песню (пересказанную в повести прозой, как и у Мериме) легендарное повествование, объясняющее предысторию и суть изложенных им событий. Можно понять, почему Гоголю оказался особенно близким несомненно им замеченный в «Гузле» мотив побратимства. В истолковании французского писателя нарушение этого обряда тоже величайший грех.8 Для Гоголя же предательство названного брата — не только попрание моральных норм, но и гибельный отрыв от национальных корней,9 сопоставимый с изменой христианской вере, что подчеркнуто в обрисовке колдуна, прямого потомка предателя-побратима Петра. Проблематика «Страшной мести» отзовется в «Тарасе Бульбе», а позже в совершенно неожиданном качестве прозвучит и в «Шинели»: «И долго потом, среди веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкой на лбу, с своими проникающими словами: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» — и в этих проникающих словах звенели другие слова: «Я брат твой».
Трудно отделаться от впечатления, что впервые возник этот генеральный для творчества Гоголя мотив в зоне пушкинско-гоголевских контактов, имея в виду позднее Пушкином созданные «Песни западных славян», стимулированных той же «Гузлой». Сейчас невозможно решить, кто из них первым обратил внимание на книгу, сыгравшую важную роль в творчестве обоих писателей.
Несмотря на видимое неравенство литературных отношений в 1831-м году неофита Гоголя и мэтра Пушкина, их общение было плодотворным для каждого из них.
Внимание исследователей давно останавливало довольно загадочное замечание Пушкина о своих болдинских повестях, «от которых Баратынский ржет и бьется». Своеобразной материализацией этого, нам уже недоступного впечатления от белкинских историй служит гоголевская повесть о Шпоньке, предельно утрирующая пушкинский стиль повествования о заурядных героях и их «свершениях». Отметим, что и характером своим, и социальным положением, и биографией Иван Федорович Шпонька удивительно сходен с Иваном Петровичем Белкиным.
Любопытно, что гоголевская неоконченная история10 об Иване Федоровиче Шпоньке была воспринята одним из язвительнейших литераторов пушкинской эпохи, О. И. Сенковским, в качестве пародии на пушкинскую прозу. Свидетельством того служит его «Повесть, потерянная для света» (1834), опубликованная в «Библиотеке для чтения» под псевдонимом «А. Белкин». В ней описывается (с мельчайшими бытовыми подробностями) загородный обед петербургских обывателей, один из которых в изрядном подпитии рассказал «любопытный случай по провиантской части». Однако наутро никто из приятелей так и не может вспомнить, о чем шла речь, и его повесть так и остается навсегда «потерянной для света». Тем самым, намеченая в письме «ненарадовского помещика» история о пропавших рукописях Белкина, развитая Гоголем, доводится Сенковским до абсолютного абсурда. Замечено, что «Сенковский склонен здесь видеть насмешку над реалистическими тенденциями русской прозы, предвестием «натуральной школы», с которой редактор «Библиотеки для чтения» будет вскоре бороться зло и планомерно».11
Комическое воодушевление было яркой чертой дарования Гоголя. «Читатели наши, — писал в 1836 г. Пушкин, — конечно, помнят впечатление, произведенное над нами появлением „Вечеров на хуторе“: все обрадовались этому живому описанию племени поющего и пляшущего, этим свежим картинам малороссийской природы, этой веселости, простодушной и вместе лукавой. Как изумились мы <…> не смеявшиеся со времен Фонвизина» (XII, 27).
Ю. М. Лотман, отмечая идиллический тон «Вечеров», сближает эту оценку с изречением Екатерины П: «Народ, поющий и пляшущий, зла не мыслит».12 Возможно, это и так, но важно понять и толкование самим Пушкиным подобного выражения. В романе о царском арапе читаем: «…старая женщина <…> вошла припевая и приплясывая <…> «Здравстуй, Екимовна, — сказал князь Лыков, — каково поживаешь?» — «Подобру-поздорову, кум: поючи и пляшучи» (VIII, 20). «Поючи и пляшучи» здесь — признак народного балагурства, восходящего к скоморошеству.
В период первого общения с Гоголем Пушкин и сам осваивает эту манеру лукавого и язвительного балагурства — в фельетоне «Торжество дружбы, или Оправданный Александр Анфимович Орлов». Ознакомившись с фельетоном, Гоголь в письме к автору от 21 августа 1831 г. советовал усилить памфлетный яд восторженного сравнения Булгарина и Орлова, объявив их руководителями двух господствующих направлений в русской словесности:
«…На одном из них, т. е. на Булгарине, означено направление чисто Байронское (ведь это мысль недурна сравнить Булгарина с Байроном). Та же гордость, та же буря сильных непокорных страстей, резко означившая огненный и вместе мрачный характер британского поэта, видны и на нашем соотечественнике; то же самоотвержение, презрение всего низкого и подлого принадлежит им обоим…»
В ответном письма Пушкин тактично отвел этот совет, делая вид, что его это не касается: «Проект вашей ученой критики удивительно хорош. Но вы слишком ленивы, чтобы привести его в действие» (XII, 215). Видимо, гоголевская мера комического воодушевления Пушкину показалась здесь чрезмерною. В высшей степени интересно, однако, что спустя два года Пушкин не узнал своего же приема, предельно развитого Гоголем, записав в своем дневнике З декабря 1833 г.: «Вчера Гоголь читал мне сказку „Как Иван Иванович поссорился с Иваном Тимофеевичем“ — очень оригинально и очень смешно» (ХП, 316).13 Примечательна и творческая история пушкинской «Пиковой дамы».
28 сентября 1833 года В. Ф. Одоевский обратился к Пушкину с неожиданным предложением: «Скажите, любезнейший Александр Сергеевич: что делает наш почтенный г. Белкин? Его сотрудники Гомозейко и Рудый Панек по странному стечению обстоятельств описали: первый — гостиную, второй — чердак; нельзя ли г. Белкину взять на свою ответственность — погреб, тогда бы вышел весь дом в три этажа и можно было бы к „Тройчатке“ сделать картинку, представляющую разрез дома в 3 этажа с различными в каждом сценами; Рудый Панек даже предлагал самый альманах назвать таким образом: „Тройчатка, или Альманах в три этажа, сочинение и проч. “ — что на это все скажет г. Белкин? Его решение нужно бы знать немедленно, ибо заказывать картинку должно теперь, иначе она не поспеет и „Тройчатка“ не выйдет к новому году, что кажется необходимым. — А что сам Александр Сергеевич?»
В приписке к письму также сообщалось, что «мысль о трехэтажном альманахе» В. А. Жуковскому «очень нравится».
На «чердак», вероятно, предназначалась повесть Гоголя «Портрет».14 Под «гостиной» здесь имелась в виду повесть Одоевского (Гомозейки) «Княжна Мими», напечатанная позже в «Библиотеке для чтения» (1834. Т. 8, кн. 1). Как заметил П. Н. Сакулин, «многоэтажное построение сцены входило в первоначальный замысел Одоевского», в черновиках которого сохранились два варианта фантастического пролога к повести, предваренные эпиграфом из Кирши Данилова: «Заглянем в подполье — В подполье черти Востроголовы».15
У Пушкина же к осени 1833 года не было ничего готового для альманаха. Однако среди набросков 1832 года существовал тот, который впоследствии разовьется в повесть «Пиковая дама»: две написанные вчерне главки так называемой повести об игроке, герой которой носит фамилию Германн.
Не исключена возможность, что о замысле повести об игроке был осведомлен кто-то из троих: Одоевский, Гоголь или Жуковский, — трудно иначе допустить, что первый из них мог бы предложить Пушкину специально подстраиваться к альманаху «Тройчатка», две «верхние части» которого были уже готовы (или почти готовы).
Альманах «Тройчатка» в конечном счете не получился. Тем не менее этот издательский замысел должен быть учтен при анализе стилистики «Пиковой дамы». Повесть эта стоит несколько особняком в пушкинской прозе, точной и ясной по стилю. Несомненно, что реальные черты Петербурга здесь изначально скрадываются намеренно, что позволяет исподволь нагнетать фантастическую атмосферу. Обуянный маниакальной идеей, Герман все менее и менее способен различать реальные очертания окружающих его мест и лиц. Только в «Заключении» наконец появляется, от автора, единственная в повести точно названная петербургская реалия: «Германн сошел с ума. Он сидит в Обуховской больнице в 17 нумере…»
Такая стилистика будто бы несет в себе черты иной, не пушкинской, художественной манеры. Само пристрастие к метонимии, приобретающей фантастические, гротесковые черты, — известная примета гоголевского стиля, особенно ярко проявившаяся в его петербургских повестях.
Повестью Пушкина было предложено открыть альманах: она должна была описывать обитателя нижнего этажа.
Здесь следует выявить реальное значение слова «погреб» («подвал») в пушкинскую эпоху. «Словарь Академии Российской» толкует его так: «Погреб — нижнее жилье в домах, которое несколько опускается в землю. Дом на погребах, с погребами. Жилые погреба».16
В первоначальном наброске повести об игроке местожительство героя в этом отношении не было прояснено. Германн же «Пиковой дамы» живет именно в погребе, где его посещает видение, открывшее тайну трех карт: «В это время кто-то с улицы заглянул к нему в окошко, — и тотчас отошел». Понятно, что заглянуть с улицы в окошко можно было в жилье нижнего этажа, т. е. в погреб, по определению того времени.
Независимо от того, знаком был или нет Пушкин с повестями Одоевского и Гоголя, предназначенными для «гостиной» и «чердака», он, несомненно, ясно представлял себе идейно-художественную направленность замышляемого альманаха. Ему было известно, что социальная тема «этажей» была особенно популярна в новейшей французской литературе.17 Само название альманаха, придуманное Гоголем, подчеркивало сатирическую направленность предназначенных туда произведений: в словарике, приложенном к первой части «Вечеров на хуторе близ Диканьки», значилось: «Тройчатка — тройная плеть». И в самом деле, сатирическому разоблачению подвергается не только обитательница гостиной в повести Одоевского «Княжна Мими», но и герой «Портрета» (хотя для жителя чердака, казалось бы, могли быть годными иные, сентиментально-романтические краски). Пушкин, как видим, также избирает в герои «подвального» произведения человека, не вызывающего «благотворительного» сочувствия.
Так возникает идейная перекличка трех повестей.
«Княжна Мими, — подчеркивает П. Н. Сакулин, — с сознанием своей правоты совершившая, в сущности, ряд тяжких преступлений, служит печальным примером того, во что превращается человек, убивший в себе поэтическую стихию. Здесь корень зла».18
Почти теми же словами можно было бы определить основную мысль и гоголевского «Портрета», и пушкинской «Пиковой дамы».
Как нам представляется, получив в Болдине письмо от Одоевского с предложением принять участие в альманахе, Пушкин вступает в соревнование с ним и отчасти с Гоголем, используя их стилистические и сюжетные приемы, создавая свою «фантастическую сказку», естественно, однако, вырастающую из реальности. Однако к 30 октября 1833 года он остыл к этому замыслу, решив не делать своего вклада в альманах, — увлекшись, по всей вероятности, другой своей «петербургской повестью», поэмой «Медный всадник».
Такова, на наш взгляд, внешняя история создания «Пиковой дамы», которую Пушкин начал писать в Болдине, ориентируясь на состав альманаха «Тройчатка». Было бы интересно осуществить в наше время это не состоявшееся в ту пору издание (в чем-то предвосхищавшее альманах Белинского «Физиология Петербурга»). Повесть Пушкина в соседстве с «Княжной Мими» Одоевского и «Портретом» Гоголя предстала бы в контексте литературы своего времени, по-своему оттенив художественный гений Пушкина, умевшего учиться у своих современников и всегда выходившего победителем в таком учении.
* * *
Только в творчестве писателей «второго» и «третьего» рядов традиция осуществляется в виде более или менее удачного подражания. В высших эшелонах литературы заимствование качественно иное: по известной формуле Мольера, великий писатель берет свое везде, где его находит, тем самым сохраняя для культуры открытия своих предшественников, вводя их в активный фонд литературных традиций. Так Гоголь «подражал» В. Т. Нарежному, придавая сюжету о ссоре двух соседей неожиданную глубину и масштабность. Когда же в творчестве встречаются два равновеликих гения, это всегда ведет к нарастающему ускорению литературного развития. Это усвоение с полуслова, род постоянного соперничества. Оно, конечно, может принимать и конфликтные свойства. По преданию, К. Н. Батюшков в августе 1820 г., прочитав стихотворение Пушкина «Юрьеву» («Любимец ветреных лаис…»), скомкал листок с текстом и воскликнул: «О, как стал писать этот злодей!»19 Наверное Батюшков был бы утешен, услышь он слова (впрочем, столь же легендарные) Пушкина о Гоголе: «С этим малороссом надо быть осторожнее: он обирает меня так, что и кричать нельзя».20 Может быть в житейской ситуации нечто подобное и могло быть сказано. Но Пушкин и у Гоголя брал также «свое». «Зависть, — как-то заметил он, — сестра соревнования, следственно из хорошего роду» (ХП, 179).
Примечания
1. Ванна Архимеда. Л., 1991. С. 231-232.
2. Гуковский Г. А. Реализм Гоголя. М. ;Л., 1959. С. 41.
3. История русской литературы. Л., 1981. Т. 2. С. 531.
4. Отечественные записки. 1852. № 4. Отд. VIII. С. 200-201.
5. Произведения Пушкина и Гоголя цитируются по академическим Полным собраниям их сочинений.
6. Впрочем, существует и народная легенда «Поездка в Иерусалим» (см.: Народные русские легенды, собранные Афанасьевым. Лондон, 1859. С. 75). Здесь же приводится легенда из собрания Даля: о солдате, которого черт свозил из Петербурга на родину, в Иркутскую губернию, и обратно (с. 165-168). Ср. еще в легенде «Кузнец и черт»: «жил-был кузнец, у него был сын лет шести, мальчик разумный. Раз пошел старик в церковь, стал перед образом страшного суда, и видит: нарисован черт да такой страшный — черный, с рогами и хвостом. «Ишь какой!» подумал он «дай-ка я себе намалюю такого в кузнице» (с. 104).
7. Московский телеграф. 1832. № 13.
8. Ср.: «Часто можно наблюдать случаи, когда побратимы жертвуют жизнью друг за друга, а если бы между ними возникла ссора, это было бы принято всеми с возмущением, как у нас — дурное обращение сына с отцом» (Мериме П. Собр. Соч. Т. 1. М., 1963. С. 95).
9. Во «Взгляде на составление Малороссии» Гоголь писал о казачестве: «…к началу XIV века можно отнести появление казачества, к тем векам, когда святая, сильная ревность к религии еще не остыла в Европе <…> Это было пестрое сборище самых отчаянных людей пограничных наций <…> но бросивши взгляд глубже, можно увидеть в нем зародыш политического тела, основание характерного народа, уже в начале имевшего одну главную цель — воевать с неверными и сохранять чистоту религии своей <> То же тесное братство, которое сохраняется в разбойничьих шайках, связывало их между собою».
10. В «письме ненарадовского помещика», которым были предварены белкинские истории, также говорилось: «Кроме повестей, о которых в письме вашем упоминать изволите, Иван Петрович оставил множество рукописей, которые частию у меня находятся, частию употреблены его ключницею на разные домашние потребы. Таким образом прошлой зимой все окна ее флигеля заклеены были первою частью романа, которого он не кончил» (VIII, 61).
11. Фомичева В. Театральность в творчестве О. И. Сенковского. Ювяскиля, 2001. С. 51.
12. Лотман Ю. М. Из наблюдениий над структурными принципами раннего творчества Гоголя // Уч. зап. Тартуского гос. университета. Труды по русской и славянской филологии. Т. XV. Тарту, 1970. С. 34.
13. Гоголь в этой повести прямо погружался в народный смеховой мир. «В балагане, — замечал М. М. Бахтин, — он находил и стиль вмешивающегося в действие балаганного зазывалы, с ее тонами иронического рекламирования и похвал, с ее алогизмами и нарочитыми нелепицами…» (Бахтин М. М. Вопросы литературы и эстетики. М., 1973. С. 488).
14. В рабочей тетради Гоголя на с. 3 сохранился довольно точный перечень «статей» для «Арабесок», где упоминаются и «Невский проспект», и «Записки сумасшедшего музыканта» (окончательно этот замысел оформился в «Записки сумасшедшего»), но отсутствует «Портрет». Это, кажется, свидетельствует, что для альманаха предназначался именно он.
15. Сакулин П. Н. Из истории русского идеализма. Князь В. Ф. Одоевский. Мыслитель. Писатель. М., 1913. С. 102-104.
16. Словарь Академии Российской. СПб., 1822. Ч. 4. Стлб. 1212.
17. См.: Виноградов В. В. Избранные труды. Поэтика русской литературы. М., 1976. С. 79.
18. Сакулин П. Н. С. 107.
19. Анненков П. В. Материалы для биографии А. С. Пушкина. М., 1984. С. 74.
20. Анненков П. В. Литературные воспоминания. М., 1960. С. 71.
Пока другие полтавские гимназисты внимали словам учителя или бросали скучающие взгляды в окно, болезненного вида юноша с острым носом старательно выводил в тетрадях поэтические строки. Гоголь переписывал творения мэтра: «Цыгане», «Полтава», «Братья разбойники», главы из «Евгения Онегина»… Пушкин был для Гоголя чем-то вроде Джорджа Мартина для современного страстного любителя фэнтези — живым гением, идеалом, объектом преклонения.
Так что когда он подрос и осенью 1828 года отправился в Петербург, то горел мыслью — надо познакомиться с Пушкиным! Едва прибыв, Гоголь прямиком из своего дома выдвинулся к квартире Александра Сергеевича. По пути ему становилось всё страшнее и страшнее, и до того стеснительность его одолела, что увидев нужную дверь, он развернулся и побежал в ближайшую кондитерскую, где выпил рюмку ликёра. Набравшись таким образом храбрости, Гоголь вернулся к Пушкину и позвонил. «Дома ли хозяин?», — спросил он у слуги. «Почивают!», — прозвучал ответ. «Верно всю ночь работал?», участливо и робко спросил Николай Васильевич. «Как же, работал, в картишки играл».
Н. В. Гоголь, портрет 1841 г. (prlib.ru)
В тот вечер Гоголь так и не увидел Пушкина. Зато они познакомились через пару лет, в мае 1831 г., на вечере у поэта и критика Петра Александровича Плетнёва. Пушкин и Жуковский первыми разглядели его талант. Тем летом, которое Гоголь провёл в Павловске и Царском селе, они виделись почти каждый вечер. А днём он писал. В сентябре вышла первая часть его «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Незадолго до этого Гоголь писал Пушкину о своём визите в типографию:
«Любопытнее всего было мое свидание с типографией: только что я просунулся в двери, наборщики, завидя меня, давай каждый фыркать и прыскать себе в руку, отворотившись к стенке. Это меня несколько удивило; я к фактору, и он, после некоторых ловких уклонений, наконец, сказал, что штучки, которые изволили прислать из Павловска для печатания, оченно до чрезвычайности забавны и наборщикам принесли большую забаву. Из этого я заключил, что я писатель совершенно во вкусе черни».
Пушкин смеялся тоже — и от души. В письме Воейкову он говорил о «Вечерах»: «Они изумили меня. Вот настоящая весёлость, искренняя, непринуждённая, без жеманства, без чопорности. А местами какая поэзия, какая чувствительность! Всё это так необыкновенно в нашей литературе, что я доселе не образумился». Высокая оценка Пушкина значила для Гоголя больше, чем чья бы то ни было. Вскоре он принялся писать продолжение.
Первое издание «Вечеров на хуторе близ Диканьки». (rusmir.ru)
Когда Гоголь писал в «Ночи перед Рождеством» о путешествии Вакулы на чёрте, он, судя по всему, вдохновился лицейской поэмой Пушкина «Монах» и Иоанне Новгородском, что летал на дьяволе в Иерусалим.
На суд Александра Сергеевича приносил Гоголь всё, что выходило из-под его пера: «Повесть о том, как поссорился…», «Невский проспект», «Женитьбу», «Утро делового человека», «Нос»… Пушкин давал советы, а после помогал с хлопотами по поводу постановки пьес друга, знакомил его с другими видными людьми своего круга, делился идеями. Это он побудил его «взглянуть на дело сурьёзно», то есть взяться за большое сочинение, и, по рассказу Гоголя, «отдал мне свой собственный сюжет, из которого он хотел сделать сам что-то в роде поэмы и которого, по словам его, он бы не отдал другому никому. Это был сюжет «Мёртвых душ»».
Что из этого вышло — общеизвестно. Русская литература обрела один из главных своих шедевров. В 1835 г. Гоголь уже сам попросил у Пушкина сюжет для комедии («Ревизора»): «Сделайте милость, дайте хоть какой-нибудь смешной или не смешной, но чисто русский анекдот. Рука дрожит написать тем временем комедию. (…) Сделайте милость, дайте сюжет, духом будет комедия из пяти актов, и клянусь, будет смешнее чорта».
Один из близких друзей писателей потом вспоминал, как «в кругу своих домашних, Пушкин говорил, смеясь: «С этим малороссом надо быть осторожнее: он обирает меня так, что и кричать нельзя»». Впрочем, кричать действительно не приходилось: Гоголь, совсем не похожий на Пушкина, писал так, как никогда бы не написал Александр Сергеевич.
Пушкин у Гоголя, худ. М. П. Клодт. (liveinternet.ru)
Из писем Гоголя, о Пушкине: «Ничто мне были все толки, я плевал на презренную чернь, известную под именем публики; мне дорого было его вечное и непреложное слово. (…) Все, что есть у меня хорошего, всем этим я обязан ему».
В 1836 г. Гоголь решил отправиться в заграничное путешествие. Незадолго до отъезда у него в гостях Пушкин провёл всю ночь — читал написанное Николаем Васильевичем, оценивал их и по обыкновению что-то советовал. Это была последняя их встреча.
Гоголь жил в Риме, когда услышал о гибели Пушкина на дуэли. Из его письма М. П. Погодину мы знаем, как тяжело он воспринял это известие в марте 1837 г.: «Всё наслаждение моей жизни, всё моё высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его перед собою. Что скажет он, что заметит он, чем посмеётся, чему изречёт неразрушимое и вечное одобрение своё — вот что меня только занимало и одушевляло мои силы. Тайный трепет невкушаемого на земле удовольствия обнимал мою душу… Боже, нынешний труд мой [«Мёртвые души»], внушённый им, его создание… я не в силах продолжать его… Невыразимая тоска…».
Гибель наставника Гоголь, конечно, пережил, да и «Мёртвые души» дописал. Но всё самое лучшее он создал или задумал при жизни Пушкина.
-
-
October 7 2017, 08:23
- Литература
- Cancel
Царский подарок Гоголю от Пушкина
7 октября 1835 года Николай Васильевич Гоголь написал Пушкину письмо с просьбой дать ему «какой-нибудь сюжет» для комедии.
Гоголь был на десять лет младше Пушкина, но к тому времени уже имел широкую известность благодаря изданию таких произведений как «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Миргород», «Арабески», петербургские повести «Невский проспект», «Записки сумасшедшего», «Портрет», «Нос».
В ответном письме Александр Сергеевич предложил Гоголю посмеяться над провинциалами, которых обводит вокруг пальца заезжий мелкий чиновник из Петербурга.
И уже 18 января 1836 года — через три месяца! – Николай Васильевич читал у Жуковского, в присутствии Пушкина и Вяземского, комедию «Ревизор».
19 апреля того же года ее поставил Александринский театр в Санкт-Петербурге, а 25 мая «Ревизор» впервые был сыгран в Москве, в Малом театре. Городничего играл Щепкин, а Хлестакова — Ленский. Вот были темпы! И все это от руки, гусиным перышком, да без распечатки ролей актерам.
Кстати, это был не единственный случай, когда Пушкин подсказал сюжет будущего произведения другому автору. Александр Сергеевич был вообще щедр на помощь литераторам, в которых видел искру Божью. Хрестоматийный пример – сочиненные им первые четыре строки «Конька-горбунка», которые, как камертон, настроили всю прекрасную сказку Петра Ершова:
За горами, за лесами,
За широкими морями,
Не на небе — на земле
Жил старик в одном селе, —
вот какой сверкающий запев подарил молодому сочинителю Пушкин.